Собственноручный рисунок Н.В. Гоголя к последней сцене "Ревизора".Гоголь Н.В. "Ревизор".Гоголь Н.В. Рисунок к "Вечера на хуторе близ Диканьки"Николай Васильевич Гоголь - www.revizor.net, сайт о нём и его произведениях!

 НА ГЛАВНУЮ СТРАНИЦУ

Гоголь в воспоминаниях современников
Тургенев И.С. - Гоголь. Из писем

Гоголь

Меня свел к Гоголю покойный Михаил Семенович Щепкин. Помню день нашего посещения: 20-го октября 1851 года. Гоголь жил тогда в Москве, на Никитской, в доме Талызина, у графа Толстого. Мы приехали в час пополудни: он немедленно нас принял. Комната его находилась возле сеней, направо. Мы вошли в нее - и я увидел Гоголя, стоявшего перед конторкой с пером в руке. Он был одет в темное пальто, зеленый бархатный жилет и коричневые панталоны. За неделю до того дня я его видел в театре, на представлении "Ревизора"; он сидел в ложе бельэтажа, около самой двери, и, вытянув голову, с нервическим беспокойством поглядывал на сцену, через плечи двух дюжих дам, служивших ему защитой от любопытства публики. Мне указал на него сидевший рядом со мною <Е. М.> Ф<еоктистов>. Я быстро обернулся, чтобы посмотреть на него; он, вероятно, заметил это движение и немного отодвинулся назад, в угол. Меня поразила перемена, происшедшая в нем с 41 года. Я раза два встретил его тогда у Авдотьи Петровны Е<лаги>ной. В то время он смотрел приземистым и плотным малороссом; теперь он казался худым и испитым человеком, которого уже успела на порядках измыкать жизнь. Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное беспокойство примешивались к постоянно проницательному выражению его лица.

Увидев нас со Щепкиным, он с веселым видом пошел к нам навстречу и, пожав мне руку, промолвил: "Нам давно следовало быть знакомыми". Мы сели. Я рядом с ним, на широком диване; Михаил Семенович на креслах, возле него. Я попристальнее вгляделся в его черты. Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась по временам веселость - именно веселость, а не насмешливость; но вообще взгляд их казался усталым. Длинный, заостренный нос придавал физиономии Гоголя нечто хитрое, лисье; невыгодное впечатление производили также его одутловатые, мягкие губы под остриженными усами: в их неопределенных очертаниях выражались - так, по крайней мере, мне показалось - темные стороны его характера: когда он говорил, они неприятно раскрывались и выказывали ряд нехороших зубов; маленький подбородок уходил в широкий бархатный черный галстук. В осанке Гоголя, в его телодвижениях было что-то не профессорское, а учительское - что-то напоминавшее преподавателей в провинциальных институтах и гимназиях. "Какое ты умное, и странное, и больное существо!" - невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семеновичем и ехали к нему, как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове... вся Москва была о нем такого мнения. Михаил Семенович предупредил меня, что с ним не следует говорить о продолжении "Мертвых душ", об этой второй части, над ко. торою он так долго и так упорно трудился и которую он, как известно, сжег перед смертию, - что он этого разговора не любит. О "Переписке с друзьями" я сам не упомянул бы, так как ничего не мог сказать о ней хорошего. Впрочем, я и не готовился ни к какой беседе - а просто жаждал видеться с человеком, творения которого я чуть не знал наизусть. Нынешним молодым людям даже трудно растолковать обаяние, окружавшее тогда его имя; теперь же и нет никого, на ком могло бы сосредоточиться общее внимание.

Щепкин заранее объявил мне, что Гоголь не словоохотлив: на деле вышло иначе. Гоголь говорил много, с оживлением, размеренно отталкивая и отчеканивая каждое слово - что не только не казалось неестественным, но, напротив, придавало его речи какую-то приятную вескость и впечатлительность. Он говорил на 6; других, для русского слуха менее любезных, особенностей малороссийского говора я не заметил. Все выходило ладно, складно, вкусно и метко. Впечатление усталости, болезненного, нервического беспокойства, которое он сперва произвел на меня, - исчезло. Он говорил о значении литературы, о призвании писателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям; высказал несколько тонких и верных замечаний о самом процессе работы, о самой, если можно так выразиться, физиологии сочинительства 410, и все это - языком образным, оригинальным и, сколько я мог заметить, нимало не подготовленным заранее, как это сплошь да рядом бывает у "знаменитостей". Только когда он завел речь о цензуре, чуть не возвеличивая, чуть не одобряя ее, как средство развивать в писателе сноровку, умение защищать свое детище, терпение и множество других христианских и светских добродетелей - только тогда мне показалось, что он черпает из готового арсенала. Притом, доказывать таким образом необходимость цензуры - не значило ли рекомендовать и почти похваливать хитрость и лукавство рабства? Я могу еще допустить стих итальянского поэта: "Si, servi siam; ma servi ognor frementi" *; но самодовольное смирение и плутовство рабства... нет! лучше не говорить об этом. В подобных измышлениях и рассудительствах Гоголя слишком явно выказывалось влияние тех особ высшего полета, которым посвящена большая часть "Переписки"; оттуда шел этот затхлый и пресный дух. Вообще я скоро почувствовал, что между миросозерцанием Гоголя и моим - лежала целая бездна. Не одно и то же мы ненавидели, не одно любили; но в ту минуту - в моих глазах все это не имело важности. Великий поэт, великий художник был передо мною, и я глядел на него, слушал его с благоговением, даже когда не соглашался с ним.

* Мы рабы... да; но рабы, вечно негодующие.

Гоголь, вероятно, знал мои отношения к Белинскому, к Искандеру; о первом из них, об его письме к нему - он не заикнулся: это имя обожгло бы его губы. Но в то время только что появилась - в одном заграничном издании - статья Искандера 411, в которой он, по поводу пресловутой "Переписки", упрекал Гоголя в отступничестве от прежних убеждений. Гоголь сам заговорил об этой статье. Из его писем, напечатанных после его смерти412 (о! какую услугу оказал бы ему издатель, если б выкинул из них целые две трети, или, по крайней мере, все те, которые писаны к светским дамам... более противной смеси гордыни и подыскивания, ханжества и тщеславия, пророческого и прихлебательского тона - в литературе не существует!), - из писем Гоголя мы знаем, какою неизлечимой раной залегло в его сердце полное фиаско его "Переписки" - это фиаско, в котором нельзя не приветствовать одно из немногих утешительных проявлений тогдашнего общественного мнения. И мы, с покойным М. С. Щепкиным, были свидетелями - в день нашего посещения - до какой степени эта рана наболела. Гоголь начал уверять нас - внезапно изменившимся, торопливым голосом, - что не может понять, почему в прежних его сочинениях некоторые люди находят какую-то оппозицию, что-то такое, чему он изменил впоследствии; - что он всегда придерживался одних и тех же религиозных и охранительных начал413 - и, в доказательство того, готов нам указать на некоторые места в одной своей, уже давно напечатанной, книге... Промолвив эти слова. Гоголь с почти юношеской живостью вскочил с дивана и побежал в соседнюю комнату. Михаил Семеныч только брови возвел горе - и указательный палец поднял... "Никогда таким его не видал", - шепнул он мне...

Гоголь вернулся с томом "Арабесок" в руках - и начал читать на выдержку некоторые места одной из тех детски-напыщенных и утомительно-пустых статей, которыми наполнен этот сборник. Помнится, речь шла о необходимости строгого порядка, безусловного повиновения властям и т. п.414 "Вот видите, твердил Гоголь, я и прежде всегда то же думал, точно такие же высказывал убеждения, как и теперь!.. С какой же стати упрекать меня в измене, в отступничестве... Меня?" - И это говорил автор "Ревизора", одной из самых отрицательных комедий, какие когда-либо являлись на сцене! Мы с Щепкиным молчали. Гоголь бросил, наконец, книгу на стол и снова заговорил об искусстве, о театре; объявил, что остался недоволен игрою актеров в "Ревизоре", что они "тон потеряли" и что он готов им прочесть всю пиесу с начала до конца. Щепкин ухватился за это слово и тут же уладил, где и когда читать. Какая-то старая барыня приехала к Гоголю; она привезла ему просфору с вынутой частицей. Мы удалились.

Дня через два происходило чтение "Ревизора" в одной из зал того дома, где проживал Гоголь 415. Я выпросил позволение присутствовать на этом чтении. Покойный профессор Шевырев также был в числе слушателей, и - если не ошибаюсь - Погодин. К великому моему удивлению, далеко не все актеры, участвовавшие в "Ревизоре", явились на приглашение Гоголя; им показалось обидным, что их словно хотят учить! Ни одной актрисы также не приехало. Сколько я мог заметить, Гоголя огорчил этот неохотный и слабый отзыв на его предложение... Известно, до какой степени он скупился на подобные милости. Лицо его приняло выражение угрюмое и холодное; глаза подозрительно насторожились. В тот день он смотрел, точно, больным человеком. Он принялся читать - и понемногу оживился. Щеки покрылись легкой краской; глаза расширились и посветлели. Читал Гоголь превосходно... Я слушал его тогда в первый - и в последний раз. Диккенс также превосходный чтец, можно сказать, разыгрывает свои романы, чтение его - драматическое, почти театральное; в одном его лице является несколько первоклассных актеров, которые заставляют вас то смеяться, то плакать; Гоголь, напротив, поразил меня чрезвычайной простотой и сдержанностью манеры, какой-то важной и в то же время наивной искренностью, которой словно и дела нет - есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и заботился о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, и как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный - особенно в комических, юмористических местах; не было возможности не смеяться - хорошим, здоровым смехом; а виновник всей этой потехи продолжал, не смущаясь общей веселостью и как бы внутренне дивясь ей, все более и более погружаться в самое дело - и лишь изредка, на губах и около глаз, чуть заметно трепетала лукавая усмешка мастера. С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу Городничего о двух крысах (в самом начале пиесы): "Пришли, понюхали и пошли прочь!" - Он даже медленно оглянул нас, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия.

Я только тут понял, как вообще неверно, поверхностно, с каким желанием только поскорей насмешить - обыкновенно разыгрывается на сцене "Ревизор". Я сидел, погруженный в радостное умиление: это был для меня настоящий пир и праздник. К сожалению, он продолжался недолго. Гоголь еще не успел прочесть половину первого акта, как вдруг дверь шумно растворилась, и, торопливо улыбаясь и кивая головою, промчался через всю комнату один еще очень молодой, но уже необыкновенно назойливый литератор 416 - и, не сказав никому ни слова, поспешил занять место в углу. Гоголь остановился; с размаху ударил рукой по звонку и с сердцем заметил вошедшему камердинеру: "Ведь я велел тебе никого не впускать!" Молодой литератор слегка пошевелился на стуле - а впрочем, не смутился нисколько. Гоголь отпил немного воды - и снова принялся читать: но уж это было совсем не то. Он стал спешить, бормотать себе под нос, не доканчивать слов; иногда он пропускал целые фразы - и только махал рукою. Неожиданное появление литератора его расстроило: нервы его, очевидно, не выдерживали малейшего толчка. Только в известной сцене, где Хлестаков завирается, Гоголь снова ободрился и возвысил голос: ему хотелось показать исполнявшему роль Ивана Александровича, как должно передавать это действительно затруднительное место. В чтении Гоголя оно показалось мне естественным и правдоподобным. Хлестаков увлечен и странностию своего положения, и окружающей его средой, и собственной легкомысленной юркостью; он и знает, что врет - и верит своему вранью: это нечто вроде упоения, наития, сочинительского восторга - это не простая ложь, не простое хвастовство. Его самого "подхватило". "Просители в передней жужжат, 35 тысяч эстафетов скачет - а дурачье, мол, слушает, развесив уши, и какой я, мол, бойкий, игривый, светский молодой человек!" Вот какое впечатление производил в устах Гоголя хлестаковский монолог. Но, вообще говоря, чтение "Ревизора" в тот день было - как Гоголь сам выразился - не более, как намек, эскиз; и все по милости непрошенного литератора, который простер свою нецеремонность до того, что остался после всех у побледневшего, усталого Гоголя и втерся за ним в его кабинет417.

В сенях я расстался с ним и уже никогда не увидал его больше; но его личности было еще суждено возыметь значительное влияние на мою жизнь.

В последних числах февраля месяца следующего 1852 года я находился на одном утреннем заседании вскоре потом погибшего общества посещения бедных - в зале дворянского собрания, - и вдруг заметил И. И. Панаева, который с судорожной поспешностью перебегал от одного лица к другому, очевидно сообщая каждому из них неожиданное и невеселое известие, ибо у каждого лицо тотчас выражало удивление и печаль. Панаев, наконец, подбежал и ко мне - и с легкой улыбочкой, равнодушным тоном промолвил: "А ты знаешь, Гоголь помер в Москве. Как же, как же... Все бумаги сжег - да помер" - помчался далее. Нет никакого сомнения, что, как литератор, Панаев внутренне скорбел о подобной утрате - притом же и сердце он имел доброе - но удовольствие быть первым человеком, сообщающим другому огорашивающую новость (равнодушный тон употреблялся для большего форсу), - это удовольствие, эта радость заглушали в нем всякое другое чувство. Уже несколько дней в Петербурге ходили темные слухи о болезни Гоголя; но такого исхода никто не ожидал. Под первым впечатлением сообщенного мне известия я написал следующую небольшую статью418.

ПИСЬМО ИЗ ПЕТЕРБУРГА *

Гоголь умер! - Какую русскую душу не потрясут эти два слова? - Он умер. Потеря наша так жестока, так внезапна, что нам все еще не хочется ей верить. В то самое время, когда мы все могли надеяться, что он нарушит, наконец, свое долгое молчание, что он обрадует, превзойдет наши нетерпеливые ожидания, - пришла эта роковая весть! - Да, он умер, этот человек, которого мы теперь имеем право, горькое право, данное нам смертию, назвать великим; человек, который своим именем означил эпоху в истории нашей литературы; человек, которым мы гордимся, как одной из слав наших! - Он умер, пораженный в самом цвете лет, в разгаре сил своих, не окончив начатого дела, подобно благороднейшим из его предшественников... Его утрата возобновляет скорбь о тех незабвенных утратах, как новая рана возбуждает боль старинных язв. Не время теперь и не место говорить об его заслугах - это дело будущей критики; должно надеяться, что она поймет свою задачу и оценит его тем беспристрастным, но исполненным уважения и любви судом, которым подобные ему люди судятся перед лицом потомства; нам теперь не до того: нам только хочется быть одним из отголосков той великой скорби, которую мы чувствуем разлитою повсюду вокруг нас; не оценять его нам хочется, но плакать; мы не в силах говорить теперь спокойно о Гоголе... самый любимый, самый знакомый образ неясен для глаз, орошенных слезами... В день, когда его хоронит Москва, нам хочется протянуть ей отсюда руку - соединиться с ней в одном чувстве общей печали. Мы не могли взглянуть в последний раз на его безжизненное лицо; но мы шлем ему издалека наш прощальный привет - и с благоговейным чувством слагаем дань нашей скорби и нашей любви на его свежую могилу, в которую нам не удалось, подобно москвичам, бросить горсть родимой земли! - Мысль, что прах его будет покоиться в Москве, наполняет нас каким-то горестным удовлетворением. Да, пусть он покоится там, в этом сердце России, которую он так глубоко знал и так любил, так горячо любил, что одни легкомысленные или близорукие люди не чувствуют присутствия этого любовного пламени в каждом им сказанном слове! Но невыразимо тяжело было бы нам подумать, что последние, самые зрелые плоды его гения погибли для нас невозвратно - и мы с ужасом внимаем жестоким слухам об их истреблении...

* "Московские ведомости", 1852 года, марта 13-го, No 32. стр. 328 и 329. Едва ли нужно говорить о тех немногих людях, которым слова наши покажутся преувеличенными или даже вовсе неуместными... Смерть имеет очищающую и примиряющую силу; клевета и зависть, вражда и недоразумения - все смолкает перед самою обыкновенною могилой: они не заговорят над могилою Гоголя. Какое бы ни было окончательное место, которое оставит за ним история, мы уверены, что никто не откажется повторить теперь же вслед за нами:

Мир его праху, вечная память его жизни, вечная слава его имени!

Т......в *

* По поводу этой статьи (о ней тогда же кто-то весьма справедливо сказал, что нет богатого купца, о смерти которого журналы не отозвались бы с большим жаром) - мне вспоминается следующее: одна очень высокопоставленная дама - в Петербурге - находила, что наказание, которому я подвергся за эту статью, было незаслуженно - и, во всяком случае, слишком строго, жестоко... Словом, она горячо заступалась за меня. "Но ведь вы не знаете, - доложил ей кто-то, - он в своей статье называет Гоголя великим человеком!" - "Не может быть!" - "Уверяю вас" .- "А! в таком случае, я ничего не говорю: je regrette, raais je comprends qu'on ait du sevir (мне жаль, но я понимаю, что его следовало строго наказать).

Я препроводил эту статью в один из петербургских журналов; но именно в то время цензурные строгости стали весьма усиливаться с некоторых пор... Подобные "crescendo" происходили довольно часто и - для постороннего зрителя - так же беспричинно, как, например, увеличение смертности в эпидемиях. Статья моя не появилась ни в один из последовавших за тем дней. Встретившись на улице с издателем, я спросил его, что бы это значило? - "Видите, какая погода, - отвечал он мне иносказательною речью, - и думать нечего". - "Да ведь статья самая невинная", - заметил я. "Невинная ли, нет ли, - возразил издатель, - дело не в том; вообще имя Гоголя не велено упоминать. Закревский на похоронах в андреевской ленте присутствовал: этого здесь переварить не могут" 419. Вскоре потом я получил от одного приятеля из Москвы письмо, наполненное упреками: "Как! - восклицал он. - Гоголь умер, и хоть бы один журнал у вас в Петербурге отозвался! Это молчание постыдно!" - В ответе моем я объяснил - сознаюсь, в довольно резких выражениях - моему приятелю причину этого молчания и в доказательство, как документ, приложил мою запрещенную статью. Он ее представил немедленно на рассмотрение тогдашнего попечителя Московского округа - генерала Назимова - и получил от него разрешение напечатать ее в "Московских ведомостях". Это происходило в половине марта, а 16 апреля я - за ослушание и нарушение цензурных правил - был посажен на месяц под арест в части (первые двадцать четыре часа я провел в сибирке и беседовал с изысканно-вежливым и образованным полицейским унтер-офицером, который рассказывал мне о своей прогулке в Летнем саду и об "аромате птиц") - а потом отправлен на жительство в деревню 420. Я нисколько не намерен обвинять тогдашнее правительство: попечитель С.-Петербургского округа, теперь уже покойный Мусин-Пушкин, представил - из неизвестных мне видов - все дело как явное неповиновение с моей стороны; он не поколебался заверить высшее начальство, что он призывал меня лично, и лично передал мне запрещение цензурного комитета печатать мою статью (одно цензорское запрещение не могло помешать мне - в силу существовавших постановлений - подвергнуть статью мою суду другого цензора), а я г. Мусина-Пушкина и в глаза не видал и никакого с ним объяснения не имел. Нельзя же было правительству подозревать сановника, доверенное лицо, в подобном искажении истины! Но все к лучшему; пребывание под арестом, а потом в деревне принесло мне несомненную пользу: оно сблизило меня с такими сторонами русского быта, которые, при обыкновенном ходе вещей, вероятно, ускользнули бы от моего внимания.

Уже дописывая предыдущую строку, я вспомнил, что первое мое свидание с Гоголем происходило гораздо раньше, чем я сказал вначале. А именно: я был одним из его слушателей в 1835 году, когда он преподавал (!) историю в С.-Петербургском университете. Это преподавание, правду сказать, происходило оригинальным образом. Во-первых, Гоголь из трех лекций непременно пропускал две 421, во-вторых, даже когда он появлялся на кафедре - он не говорил, а шептал что-то весьма несвязное, показывал нам маленькие гравюры на стали, изображавшие виды Палестины и других восточных стран - и все время ужасно конфузился. Мы все были убеждены (и едва ли мы ошибались), что он ничего не смыслит в истории и что г. Гоголь-Яновский, наш профессор (он так именовался в росписании лекций), не имеет ничего общего с писателем Гоголем, уже известным нам как автор "Вечеров на хуторе близ Диканьки". На выпускном экзамене из своего предмета он сидел, повязанный платком, якобы от зубной боли - с совершенно убитой физиономией - и не разевал рта. Спрашивал студентов за него профессор И. П. Шульгин. Как теперь вижу его худую, длинноносую фигуру с двумя высоко торчавшими - в виде ушей - концами черного шелкового платка. Нет сомнения, что он сам хорошо понимал весь комизм и всю неловкость своего положения: он в том же году подал в отставку. Это не помешало ему, однако, воскликнуть: "Непризнанный взошел я на кафедру - и непризнанный схожу с нее!" - Он был рожден для того, чтоб быть наставником своих современников: но только не с кафедры.

ИЗ ПИСЕМ

П. Виардо

С.-Петербург, 27 февраля 1852 г.

... Нас поразило великое несчастие: Гоголь умер в Москве, - умер, предав все сожжению, - все - 2-й том "Мертвых душ", массу оконченных и начатых вещей, - одним словом, все. Вам трудно будет оценить, как велика эта столь жестокая, всеобъемлющая потеря. Нет русского, сердце которого не обливалось бы кровью в настоящую минуту. Для нас это был более, чем только писатель: он раскрыл нам себя самих. Он во многих отношениях был для нас продолжателем Петра Великого. Быть может, вам покажутся слова эти, - как написанные под влиянием горя, - преувеличением. Но вы не знаете его; вам известны только самые незначительные из его произведений; но если б даже вы знали их все, то и тогда вам трудно было бы понять, чем он был для нас. Надо быть русским, чтобы это чувствовать. Самые проницательные умы из иностранцев, как, например, Меримэ, видели в Гоголе только юмориста на английский манер. Его историческое значение совершенно ускользает от них. Повторяю, надо быть русским, чтобы понимать, кого мы лишились ...

Е. М. Феоктистову

26 февраля 1852 г. Вторник. С. - Петербург

Вы не можете себе представить, друзья мои, как я вам благодарен за сообщение подробностей о смерти Гоголя 422, - я уже писал об этом Боткину. Я перечитываю каждую строку с какой-то мучительной жадностью и ужасом, - я чувствую, что в этой смерти этого человека кроется более, чем кажется с первого взгляда, и мне хочется проникнуть в эту грозную и горестную тайну. Меня это глубоко поразило, так глубоко, что я не помню подобного впечатления. Притом я был подготовлен другими обстоятельствами, которые вы, вероятно, скоро узнаете, если уже не узнали. Тяжело, Феоктистов, тяжело, и мрачно, и душно... Мне, право, кажется, что какие-то темные волны без плеска сомкнулись над моей головой, - и иду я на дно, застывая и немея.

Но об этом когда-нибудь при личном свидании... А оно будет довольно скоро, если ничего не случится, - около 10 апреля я в Москве, на Фоминой неделе 423.

Вы мне пишете о статье, которую я должен написать в "Современник", - не знаю, удастся ли мне... В этом случае нельзя сесть и писать не обдумавши, - надо попасть в тон, а уже думать о необходимости попасть в тон, когда говоришь о смерти Гоголя, тяжело и жестоко.

Я рад, что его хоронили в университетской церкви 424, и, действительно, нахожу вас счастливыми, что удостоились нести его гроб. Это будет одно из воспоминаний вашей жизни. Что вам сказать о впечатлении, произведенном его смертью здесь? Все говорят о ней, но как-то вскользь и холодно. Однако есть люди, которых она глубоко огорчила. Другие интересы тут все поглощают и подавляют.

Вы мне говорите о поведении друзей Гоголя. Воображаю себе, сколько дрянных самолюбий станут вбираться в его могилу, и примутся кричать петухами, и вытягивать свои головки - посмотрите, дескать, на нас, люди честные, как мы отлично горюем и как мы умны и чувствительны - бог с ними... Когда молния разбивает дуб, кто думает о том, что на его пне вырастут грибы - нам жаль его силы, его тени...

Я послал Боткину стихи, внушенные Некрасову вестью о смерти Гоголя425; под впечатлением их написал я несколько слов о ней для "Петербургских ведомостей", которые посылаю вам при сем письме в неизвестности, пропустит ли их и не исказит ли их цензура, Я не знаю, как они вышли, но я плакал навзрыд, когда писал их.

Прощайте, мой добрый Евгений Михайлович. Скоро напишу вам опять. Жду от вас и от Боткина всех подробностей, которые вы только услышите...

P. S. Кажется, нечего и говорить, что под статьей о Гоголе не будет выставлено моего имени. Это было бы бесстыдством и почти святотатством...

И. С. Аксакову 428

Петербург, 3 марта 1852 г

Скажу вам без преувеличения: с тех пор как я себя помню, ничего не произвело на меня такого впечатления, как смерть Гоголя... Эта страшная смерть - историческое событие, понятное не сразу: это тайна, тяжелая, грозная тайна - надо стараться ее разгадать, но ничего отрадного не найдет в ней тот, кто ее разгадает... все мы в этом согласны. Трагическая судьба России отражается на тех из русских, кои ближе других стоят к ее недрам, - ни одному человеку, самому сильному духом, не выдержать в себе борьбу целого народа, и Гоголь погиб! Мне, право, кажется, что он умер потому, что решился, захотел умереть, и это самоубийство началось с истребления "Мертвых душ"... Что касается до впечатления, произведенного здесь его смертью, да будет вам достаточно знать, что попечитель здешнего университета гр. Мусин-Пушкин не устыдился назвать Гоголя публично писателем лакейским. Это случилось на днях по поводу нескольких слов, написанных мною для "С.-Петербургских ведомостей" о смерти Гоголя (я их послал Феоктистову в Москву). Гр. Мусин-Пушкин не мог довольно надивиться дерзости людей, жалеющих о Гоголе. Честному человеку не стоит тратить на это своего честного негодования. Сидя в грязи по горло, эти люди принялись есть эту грязь - на здоровье. Благородным людям должно теперь крепче, чем когда-нибудь, держаться за себя и друг за друга. Пускай хоть эту пользу принесет смерть Гоголя.

Примечания

Гоголь и Тургенев впервые встретились в 1835 г., в стенах Петербургского университета, задолго до их личного знакомства. Первый из них в то время был адъюнкт-профессором кафедры всеобщей истории, второй - студентом. В 1841 г. они случайно несколько раз встречались в известном литературном салоне А. П. Елагиной. Знакомство же их состоялось много лет спустя.

Имя Тургенева первый раз упоминается в письмах Гоголя в декабре 1847 г. (Письма, т. III, стр. 266). Из контекста письма можно предположить, что это имя Гоголю уже знакомо. Произведения Тургенева стали регулярно появляться в печати с начала 40-х гг. Однако широкая известность Тургенева начинается в 1847 г. в связи с огромным успехом очерков "Из записок охотника", печатавшихся в "Современнике". Очевидно, они и усилили интерес Гоголя к молодому писателю. 7 сентября 1847 г. он пишет Анненкову: "Изобразите мне также портрет молодого Тургенева, чтобы я получил о нем понятие как о человеке; как писателя я отчасти его знаю: сколько могу судить по тому, что прочел, талант в нем замечательный и обещает большую деятельность в будущем" (Письма, т. IV, стр. 83). В последние годы своей жизни, будучи уже тяжело больным, Гоголь продолжал внимательна следить за современной русской литературой, судьбы которой его глубоко волновали. В беседах со своими знакомыми Гоголь часто называл имя Тургенева. По свидетельству Е. А. Черкасской, Гоголь месяца за два до смерти сказал: "Во всей теперешней литературе больше всех таланту у Тургенева" ("В. П. Боткин и И. С. Тургенев", "Academia", 1930, стр. 32-33). Ср. также в наст. изд. стр. 423 и 490.

Однажды Щепкин сообщил Гоголю о приезде в Москву Тургенева и о его желании познакомиться с ним. Знакомство состоялось 20 октября 1851 г. Тургенев и Щепкин подробно рассказывают об этой интереснейшей встрече.

Настоящие мемуары Тургенева были написаны летом 1869 г. и в цикле его "Литературных и житейских воспоминаний" опубликованы б том же году в первом томе "Сочинений И. С. Тургенева". В двух последующих изданиях произведений писателя цикл пополнялся его новыми работами. Мы воспроизводим текст по последнему прижизненному изданию "Сочинений", т. I, M. 1880, стр. 63-72. Кроме материала о Гоголе, эти воспоминания Тургенева содержат несколько заметок о Жуковском, Крылове, Лермонтове и Загоскине, нами опускаемых.

410 В воспоминаниях А. О. Смирновой есть ряд интересных деталей о содержании этих "замечаний" Гоголя, ставших ей известными, вероятно, со слов Тургенева или Щепкина: "Тургенев был у Гоголя в Москве, тот принял его радушно, протянул руку, как товарищу, и сказал ему: "У вас есть талант, не забывайте же: талант есть дар божий и приносит десять талантов за то, что создатель вам дал даром. Мы обнищали в нашей литературе, обогатите ее. Главное - не спешите печатать, обдумывайте хорошо. Пусть скорее создастся повесть в вашей голове и тогда возьмитесь за перо, марайте и не смущайтесь. Пушкин беспощадно марал свою поэзию, его рукописей теперь никто не поймет, так они перемараны" ("Автобиография", 1931, стр. 308).

411 Искандер - псевдоним А. И. Герцена. Речь идет о его книге "Развитие революционных идей в России" (см. примеч. 408).

412 Пять лет спустя после смерти Гоголя П. А. Кулиш издал "Сочинения и письма Н. В. Гоголя" в шести томах (Спб. 1857), содержавшие 780 писем Гоголя.

413 По словам Щепкина, Гоголь во время этой беседы отрицательно отозвался о своих "Выбранных местах из переписки с друзьями", сказав при этом, что он уничтожил бы их, "если бы можно было воротить назад сказанное" (наст. изд., стр. 530). Ср. также в воспоминаниях И. И. Панаева (наст. изд., cтp. 219).

414 Речь, по-видимому, идет о статье "О преподавании всеобщей истории".

415 Тургенев запамятовал. По верному свидетельству Г. П. Данилевского, это чтение происходило не через "два дня" (т. е. 22 октября), а спустя две недели - 5 ноября (см. наст. изд., стр. 445).

416 Имеется в виду Г. П. Данилевский.

417 Данилевский в своих воспоминаниях дает другую версию этого эпизода. После чтения "Ревизора" его, якобы, задержал сам Гоголь, передал пакет для вручения в Петербурге П. А. Плетневу и затем просил прочитать что-нибудь из собственных произведений (см. наст. изд., стр. 445-446).

418 Эта статья Тургенева была написана три дня спустя После смерти Гоголя - 24 февраля 1852 г., и предложена к опубликованию в "С.-Петербургские ведомости". Цензор Пейкер отказался" однако, ее пропустить. Запрет был подтвержден попечителем Петербургского учебного округа и председателем цензурного комитета М. Мусиным-Пушкиным. На запрос начальника III отделения и шефа жандармов гр. А. Ф. Орлова Мусин-Пушкин ответил, что ему "казалось неуместным писать о Гоголе в таких пышных выражениях, едва ли приличных, говоря о смерти Державина, Карамзина или некоторых Других наших знаменитых писателей, и представлять смерть Гоголя как незаменимую потерю, а не разделяющих это мнение - легкомысленными или близорукими" (М. К. Лемке, "Арест и высылка И. С. Тургенева", "Русская мысль", 1906, кн. II, отд. VII, стр. 18). Характеризуя физиономию главы петербургской цензуры, Тургенев писал 3 марта 1852 г. И. С. Аксакову, что он, Мусин-Пушкин, "не устыдился назвать Гоголя публично писателем лакейским" (наст. изд., стр. 543). Между тем статья Тургенева продолжала оставаться под запретом. Жалоба издателя "С.-Петербургских ведомостей" Краевского министру просвещения Ширинскому-Шихматову оказалась без последствий.

Тургенев решил попытаться напечатать статью в Москве и переслал ее своим друзьям - Е. М. Феоктистову и В. П. Боткину. Председатель московского цензурного комитета В. И. Назимов, не зная о запрещении статьи в Петербурге, не препятствовал ее опубликовавших III отделение, перехватив ряд писем Тургенева, догадалось о его намерении напечатать свою статью в Москве и предупредило об этом московские власти. Но предупреждение опоздало на два дня. 13 марта 1852 г. статья Тургенева в форме "Письма из Петербурга" появилась на страницах "Московских ведомостей".

419 Присутствие московского генерал-губернатора А. А. Закревского на похоронах Гоголя было вызвано, разумеется, отнюдь не уважением его к памяти великого писателя. "Граф Закревский не читал Гоголя, но на похороны приехал", - сообщал Н. Ф. Павлов А. В. Веневитинову (Барсуков, "Жизнь и труды Погодина", т. XI, стр. 538). Смерть Гоголя вызвала огромное возбуждение в Москве, Власти опасались политических манифестаций. Именно этими опасениями объяснялось присутствие на похоронах Закревского. В специальном донесении графу Орлову он писал: "В день погребения народу было всех сословий и обоего полу очень много, а чтобы в это время все было тихо (курсив наш. - С. М.), я приехал сам в церковь" ("Красный архив", 1925, г. 2, стр. 301).

420 Последствия статьи Тургенева были таковы: III отделение запросило у А. А. Закревского сведения о Феоктистове и Боткине, содействовавших публикации "Письма из Петербурга" в "Московских ведомостях". По сообщению московского генерал-губернатора проведенное следствие установило, что они не знали о запрещении статьи Тургенева в Петербурге (см. Н. В. Дризен, "Арест и ссылка И. С. Тургенева" - "Исторический вестник", 1907, No 2, стр. 563). Это было сочтено смягчающим обстоятельством, и наказание в отношении Феоктистова и Боткина ограничилось тем, что их взяли под полицейский надзор (см. Е. М. Феоктистов, "За кулисами политики и литературы 1848-1896", 1929, стр. 17-18).

В отношении Тургенева, дело приобрело более серьезный оборот. Вмешался лично Николай I. На докладе гр. А. Ф. Орлова, предлагавшего вызвать Тургенева в III отделение для соответствующего внушения и учредить за ним секретное наблюдение, Николай I собственноручно написал: "Полагаю этого мало, а за явное ослушание посадить его на месяц под арест и выслать на жительство на родину под присмотр" ("Русская мысль", 1906, кн. II, отд. VII, стр. 21).

Суровое наказание, которому подвергся Тургенев, объяснялось, конечно, не только статьей о Гоголе. Главная причина состояла в том, что Тургенев вызвал крайнее неудовольствие царского правительства своей только что вышедшей отдельным изданием антикрепостнической книгой "Записки охотника", ранее печатавшейся на страницах "Современника". Статья о Гоголе явилась поводом для расправы с Тургеневым. 1 мая 1852 г. он писал Полине Виардо: "Я, по высочайшему повелению, посажен под арест в полицейскую часть за то, что напечатал в одной московской газете несколько строк о Гоголе. Это только послужило предлогом - статья сама по себе совершенно незначительна. Но на меня уже давно смотрят косо и потому привязались к первому представившемуся случаю... Хотели заглушить все, что говорилось по поводу смерти Гоголя, - и кстати обрадовались случаю подвергнуть вместе с тем запрещению и мою литературную деятельность" (И. С. Тургенев, Собр. соч., т. 11, изд. "Правда", 1949, стр. 96).

421 Это едва ли соответствует действительности. Чтение лекций в университете строго контролировалось, и трудно себе представить, чтобы кто-либо из преподавателей мог систематически и беспричинно пропускать занятия. В апреле 1835 г., например, возникло целое дело в связи с тем, что Гоголь и еще три преподавателя пропустили по одной лекции. Попечитель Петербургского учебного округа потребовал от ректора университета специального объяснения по этому поводу. Гоголь должен был написать рапорт на имя ректора о "причине небытности... на лекции" (Полн. собр. соч., т. X, стр. 364-365).

ИЗ ПИСЕМ

Мы печатаем три письма (два из них - в отрывках) Тургенева, имеющих мемуарный характер. Они являются существенным дополнением к его воспоминаниям о Гоголе. Текст писем воспроизводится по изданию: И. С. Тургенев, Собр. соч., т. 11, изд. "Правда", 1949, подготовленное Н. Л. Бродским, стр. 93-95.

422 Это письмо было фактически адресовано и В. П. Боткину. В письме от 21 февраля 1852 г. Боткин рассказал Тургеневу некоторые подробности о последних днях жизни Гоголя ("Боткин и Тургенев", "Academia", 1930, стр. 17-21).

423 В связи с арестом Тургенева это намерение не было осуществлено.

424 Речь идет об отпевании Гоголя в церкви при Московском университете, почетным членом которого он был. Славянофилы требовали, чтобы этот обряд был совершен в приходской церкви, и в знак протеста, по словам Е. Г. Салиас, "устранились от погребения" ("Русский архив", 1907, III, стр. 437).

425 Имеется в виду стихотворение Некрасова "Блажен незлобивый поэт", опубликованное в "Современнике", 1852, No 3.

426 Полный текст этого письма до сих пор не обнаружен. Оно было перлюстрировано III отделением. Настоящий отрывок был найден М. К. Лемке в "деле" Тургенева, возникшем в связи с его статьей о Гоголе, и впервые опубликован в "Русской мысли", 1906, кн. II, стр. 19.

© 2006 Сайт посвящён творчеству Н.В. Гоголя